«Образ в квадрате» — эмблема Центра
 Добро пожаловать
 24.05.2007, Thursday; 09:56

Гипнотетика Петербурга: «Видение на Неве»

   

Чулков О. А.

Суждение о том, что Санкт-Петербург основан на «неправильном» месте», не раз высказывалось даже теми, кто признавал величие замысла основателя города.

Суждение о том, что Санкт-Петербург основан на «неправильном» месте», не раз высказывалось даже теми, кто признавал величие замысла основателя города. Николай Карамзин, например, в «Записке о древней и новой России» (1811), называл «блестящей», но «ошибкой» «основание новой столицы в северном крае государства, среди зыбей болотных, в местах, осужденных природою на бесплодие и недостаток».2 Как показывает В.Н. Топоров в своем исследовании петербургской мифологии, эта мысль стала едва ли не общим местом в рассуждениях о Петре и Петербурге, начиная со времен Карамзина и до серебряного века включительно. Образ призрачного города, города-миража, одновременно реально гранитного и зыбко ирреального, возникает в произведениях Пушкина, Гоголя, Ап. Григорьева, Андрея Белого и Мережковского.3 Особое место в ряду этих литературно-художественных образов занимает так называемое «видение на Неве» Ф.М. Достоевского, интертекстуальный анализ которого позволяет выявить некоторые устойчивые инварианты в восприятии образа Петербурга.



Первое описание «видения на Неве» находим в повести «Слабое сердце» (1848). Сложная игра сновидения и яви становится в этом тексте существенным и смыслообразующим элементом повествования. По ходу развития сюжета, главные герои (Вася Шумилов и Аркадий Иванович Нефедович, мелкие петербургские чиновники) движутся вдоль зыбкой границы между сном и бодрствованием, и у читателя создается впечатление, что действие повести происходит в некой вязкой гипнотической реальности, в которой спать, притворяться спящим или бодрствовать — по сути, одно и то же. В качестве маркера обостренного ощущения не подлинности собственного существования, автор оставляет две симптоматические фразы: «Не спишь? — Право, наверное не могу сказать; кажется мне, что не сплю». Таким образом, все, что происходит в дальнейшем может расцениваться как видение во сне, в котором желание полного и окончательного пробуждения («я теперь и не лягу», «не засну, ни за что не засну») сопряжено с предчувствием некой гипнотетической опасности («неравно я засну, беда будет») и противоположным стремлением ко сну и покою (надо «переспать свое раздражение»). В итоге, Аркадию приходится насильно укладывать своего друга в постель (где тот «засыпает как убитый»), но, задремав на стуле, и сам он видит тревожный и странный сон: его последняя фаза — «бездыханный труп», вечный сон.



Развязка повести трагична. Вскочив в испуге («еще под влиянием своих видений», замечает Достоевский), Аркадий видит как друг его водит по бумаге сухим пером и перевертывает совсем белые страницы. Образ чистых листов бумаги, которые, тем не менее, видятся сознанию душевнобольного исписанными его собственным каллиграфическим подчерком, дает ключ к пониманию последующего «видения на Неве»:


«Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве, он [остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосводе. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанный насмерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных поднимались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так, что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе … Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих и раззолоченными палатами — отрадой сильных мира сего, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу.] Какая-то странная дума посетила осиротевшего товарища бедного Васи. Он вздрогнул, и сердце его как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива какого-то могучего, но доселе незнакомого ему ощущения. Он как будто только теперь понял всю эту тревогу и узнал, отчего сошел с ума его бедный, не вынесший своего счастья Вася. Губы его задрожали, глаза вспыхнули, он побледнел и как будто прозрел что-то новое в эту минуту».


Это описание почти дословно повторяется в фельетоне4 «Петербургские сновидения в стихах и в прозе» (1861), приобретая здесь отчетливо автобиографические черты, оправдывающие собственные «фантазии» автора: «Я фантазер, я мистик, и, признаюсь вам, Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какой-то тайной. Еще с детства, почти затерянный, заброшенный в Петербурге, я как-то боялся его. Помню одно происшествие, в котором почти не было ничего особенного, но которое ужасно поразило меня. Я расскажу вам его во всей подробности; а между тем, оно даже не происшествие, просто впечатление: ну ведь я фантазер и мистик. Помню, раз, в зимний январский вечер, я спешил с Выборгской стороны к себе домой. Я был тогда еще очень молод. Подойдя к Неве, я [<воспроизводится соответствующий фрагмент из «Слабого сердца»>]».5 И далее следует описание того же эффекта «прозрения», внезапного прорыва сквозь гипнотетическую оболочку мира к самой сердцевине субъективного переживания действительности: «Я вздрогнул, и сердце мое вдруг облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в ту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование».



«Видение на Неве» можно было бы рассматривать лишь как часть творческой автобиографии Ф.М. Достоевского, как свидетельство о неком экзистенциальном переживании, радикально изменившем его собственное мировоззрение («… и вот, с того самого видения со мной стали случаться всё такие странные вещи, … стали сниться какие-то другие сны»); настолько индивидуально-интимное, что первоначально он экстраполировал его на вымышленного героя в своем повествовании («Слабое сердце»), а затем решился высказать его от первого лица. Тем не менее, сопоставляя его с аналогичными по форме и содержанию текстами других авторов, следует предположить, что в отечественной литературе середины XIX века уже сложилась определенная традиция «прочтения» Петербурга, как текста, отсылающего к иной, «нездешней» реальности, как некой «картины», изображающей иной, истинный Град Петров. В качестве наиболее характерного примера такого рода аналогий, сошлемся на «Петербургские записи 1836 г.» Н.В. Гоголя. В интересующем нас фрагменте речь идет о весне в Петербурге: «Столица вдруг изменилась. И шпиц Петропавловской колокольни, и крепость, и Васильевский остров, и Выборгская сторона, и английская набережная — все получило картинный вид. … когда Адмиралтейским бульваром достиг я пристани, перед которою блестят две яшмовые вазы, когда открылась передо мною Нева, когда розовый цвет неба дымился с Выборжской стороны голубым туманом, строения стороны Петербургской оделись почти лиловым цветом, скрывшим их неказистую наружность, когда церкви, у которых туман одноцветным покровом своим скрыл все выпуклости, казались нарисованными или наклеенными на розовой материи и в этой лилово-голубой мгле блестел один только шпиц Петропавловской колокольни, отражаясь в бесконечном зеркале Невы, — мне казалось, будто я был не в Петербурге: мне казалось, будто я переехал в какой-нибудь другой город, где я уже бывал и где то, чего нет в Петербурге».6


Общность имагинативных установок Гоголя и Достоевского, то, что предопределят их восприятие Санкт-Петербурга и обуславливает специфику ими же создаваемого образа города, сводится к предположению о том, что сквозь сновидческую действительность, которая в любой момент готова «искуриться дымом», проглядывают черты подлинного мира, по отношению к которому Петербург является лишь символом, открытым для интерпретации текстом, провоцирующим работу воображения образом (такого рода предположения, в качестве исходной посылки предполагающие возможность некоторой модификации восприятия, было обозначено нами как гипнотетический аргумент, argumentum ad somnum).7



Не вполне точно цитируя один из вариантов текста «видение на Неве» Ф. Достоевского, О. Шпенглер довольно проницательно угадывает его истинную природу: город, возникший в результате фатальной псевдоморфозы, всегда не больше (но и не меньше), чем образ чего-то иного. «Такой же привиденческий и неправдоподобный образ имели роскошные эллинистические города, рассеянные по арамейским полям. Так их видел Иисус в своей Галелее. Так должен был чувствовать апостол Петр, когда он увидел императорский Рим».8 Точно, так же, следует добавить, будет видеть Сирию и Иерусалим Н.В. Гоголь, посетивший Святую Землю в 1850. Ему будет казаться, что все это он уже видел в своих петербургских грезах: «Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? — пишет он В.А. Жуковскому, — Видел я как во сне эту землю».9 И в другом письме: «Как сквозь сон, видится мне самый Иерусалим с Элеонской горы, — одно место, где он кажется обширным и великолепным».10 Здесь манифестирует себя все та же имагинативная установка сознания, проявляется тот же мерцающий образ, прежде уже проглядывавший сквозь «картинный» облик северной столицы и зримо представший теперь перед глазами писателя, но и он оказывается не менее призрачным, нежели то смутное предчувствие Петербурга, которое отражено в юношеских письмах Гоголя из Нежина: «во сне и наяву мне грезится Петербург».11


О. Чулков





* Исследование поддержано грантом Правительства Санкт-Петербурга для молодых кандидатов наук 2004 г. № PD04-3.13-129

2 Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. СПб., 1914. С. 30–31.

3 См.: Топоров В.Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы»: (введение в тему) // Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Образ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. С., 1995. С. 259–364.

4 Вопрос о жанровой принадлежности этого текста подробно обсуждается в статье Т.И. Печерской «Петербургские сновидения в стихах и в прозе» (К вопросу о жанре) (Гуманитарные науки в Сибири. (Серия филологическая), №4, 1997.



5 Любопытны сами по себе те стилистические правки процитированного фрагмента (той его части, которая заключена нами в квадратные скобки), которые Ф.М. Достоевский счел необходимым внести в текст «видения»: вместо «загнанных насмерть» — просто «усталых лошадей»; исключена фраза «…отрадой сильных мира сего; после «мороз в двадцать градусов» не точка, а троеточие.

6 Гоголь Н.В. Собр. соч.: в 6-ти т., Т. 6. М., 1953, с. 119.

7 См.: Чулков О.А. Гипнотетический дискус // Studia culturae, Вып. 5 — СПб, 2003. с.196–204.

8 Шпенглер О. Закат Европы. Т. 2 // Самосознание европейской культуры XX века. — М., 1991, с. 30.


9 Цит. по: Вересаев В. Гоголь в жизни // Соч. в 4–х томах. Т. 3., М.,1990, с. 306.

10 Там же, с. 307.

11 Гоголь Н.В. Письмо к М.И. Гоголь от 26-го февр. 1827 г. // Собр. соч. в 6-ти т., Т. 6. М., 1953, с. 245.




Гипнотетика Петербурга: «Видение на Неве» | 0 Комментарии | Создать учётную запись
Следующие комментарии принадлежат тем, кто их опубликовал. Этот сайт не несёт ответственности за содержание комментариев.